
И опять с какой-то самому себе непонятной злостью вдруг вспомнил свой недавний позор - иначе это состояние и назвать-то нельзя. Ну да, чуть ли не вчера это и случилось, едва ли не накануне Иркиного отъезда. Он уже занимался делом этих гребаных "центурионов" и в буквальном смысле разрывался между ночными засадами, лежбищем Мары и собственной квартирой, где было просто необходимо появляться - хотя бы под утро, чтобы как-то сохранять еще семейное статус-кво. Что получалось все хуже и хуже.
Он спал, как обычно в последнее время, на кухонном диванчике, приставляя с торца две табуретки, иначе ногам неудобно. Жалкое и унизительное уже само по себе это было зрелище. Уход "в эмиграцию", по собственному же выражению Турецкого, был все же лучше косых и злых взглядов супруги, резких и безапелляционных "выступлений" нередко в присутствии дочери, которая, по глазам было видно, очень жалела папочку, но и возражать не смела.
И вот спал кое-как, пока не проснулся от проклятого "мобильника", что лежал на столе, возле головы Александра Борисовича.
Вроде рано еще звонить. В квартире тихо. Может, ушли уже? Нет, из комнаты дочери донеслась музыка. Ага, решили не беспокоить родителя, который явился под самое утро. А потом долго стоял под душем, чтобы смыть с себя казавшийся почему-то резким и противным запах духов Мары. Просил же: лезешь в койку - не провоцируй. А та смеется: думаешь, она тебя так сильно ревнует? Да я на ее месте уже давно засекла бы тебя с любовницей, будь ты моим благоверным. Вот тебе и вся логика.
Турецкий дотянулся до трубки, включил и стал слушать, кто отзовется. И услышал тихое и сдавленное:
- Саня, ты?
- Нет, это Пушкин! - почти рявкнул он. Но, опомнившись, воровато сунул руку с трубкой под одеяло, накрылся с головой и тоже почти зашептал: - Ты чего, совсем с ума сошла? Куда звонишь? И в какое время, соображаешь? Тут же все дома...
